— Что это за слова? Напомните нам их; — попросил Холмс.
— «У этого человека, — сказал Томский, — по крайней мере три злодейства на душе». Слова эти промелькнули в моем сознании, хотя, признаюсь вам, в тот ужасный вечер Германн вовсе не казался мне злодеем. Напротив, он пробудил во мне сочувствие, хотя поступок его был ужасен.
— Вы имеете в виду то, как он поступил с графиней? — спросил Уотсон.
Она грустно покачала головой.
— Я имею в виду то, как он поступил со мною. Вы только подумайте, сударь! Эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование — все это было не любовь! Деньги — вот чего алкала его душа! Он хотел лишь одного: чтобы графиня открыла ему тайну трех карт. А я… Я была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы моей старой благодетельницы!
— Что же вы сказали ему в ответ на его признание?
— Я сказала: «Вы чудовище!»
— А он?
— Он потупил голову и глухо ответил: «Я не хотел ее смерти. Пистолет мой не заряжен».
— Как вы думаете, он сказал вам правду? — пристально глядя на нее, спросил Холмс.
— Не сомневаюсь в том, — ответила она. — В таком смятении чувств люди не лгут.
— Вы, стало быть, полагаете, что его все же мучила совесть?
— Не знаю, право, чувствовал ли он угрызение совести при мысли о мертвой графине, — задумалась Лизавета Ивановна. — Но одно его ужасало, это точно.
— Что же?
— Невозвратная потеря тайны, от которой он ожидал обогащения.
— Благодарю вас, сударыня, за то, что вы были с нами так откровенны, — сказал Холмс, откланиваясь. — В вашем положении это было нелегко. Простите нас!
Уотсон безнадежно махнул рукой.
— Чем вы недовольны, друг мой? — полюбопытствовал Холмс.
— Тем, что мы ни на шаг не продвинулись вперед. Не станете же вы отрицать, что рассказ этой милой девушки мало что добавил к тому, что нам уже было известно.
— Как сказать, — не согласился Холмс, — кое-что все-таки добавил.
— В таком случае, может быть, вы объясните мне, что нового вы от нее узнали?
— Мы узнали, что Германн был в смятении. Внезапная смерть графини явилась для него полной неожиданностью. Виновником ее смерти он считал себя. И наконец, самое главное: он не мог примириться с мыслью, что тайну трех карт графиня навсегда унесла с собою в могилу. Все силы его души были нацелены на то, чтобы вырвать эту тайну у графини, хотя бы даже с того света…
Уотсон сразу понял, куда клонит Холмс.
— Иными словами, — сказал он, — вы намекаете на то, что явление графини — не что иное, как плод расстроенного воображения Германна?
— Во всяком случае, мы с вами не вправе отбрасывать эту версию, — заметил Холмс.
— Что же вы предлагаете?
— Я думаю, нам придется еще раз допросить главного виновника всех этих загадочных событий.
— Германна? — удивился Уотсон. — Но ведь мы с ним уже…
— Да, мы с ним уже беседовали, — кивнул Холмс. — Но на другую тему. Не разводите руками, мой дорогой, сейчас вы все поймете…
— А, это опять вы? — безучастно промолвил Германн. — Сдается мне, что вы все-таки из полиции.
— Уверяю вас, вы ошибаетесь, — заверил его Холмс. — Однако мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов. Даю слово джентльмена, что разговор наш и на этот раз будет сугубо конфиденциальным и не повлечет за собой никаких неприятных для вас последствий.
— Мне все равно, — махнул рукой Германн. — Извольте, я готов отвечать.
— Я хотел бы, — начал Холмс, — чтобы вы по возможности точно припомнили все обстоятельства, которые непосредственно предшествовали вашему ночному видению. Покойная графиня привиделась вам…
— Три дня спустя после той роковой ночи, когда я вошел в ее спальню с пистолетом в руке, — ответил Германн. — Это было ночью, в четыре часа. Я отчетливо слышал, как часы пробили четыре.
— Об этом вы нам уже рассказывали, — прервал его Холмс. — Сейчас меня интересует другое. Что было накануне? Как вы провели этот день?
— В девять часов утра я отправился в монастырь, где должны были отпевать тело усопшей.
— Что побудило вас принять участие в церемонии? Раскаяние?
Германн задумчиво покачал головой:
— Нет, раскаяния я не чувствовал. Однако я не мог совершенно заглушить голос совести, твердивший мне: ты убийца старухи!
— Ах, сударь! Сколько бы вы ни старались притворяться равнодушным, я вижу: вас мучила и продолжает мучить совесть! — воскликнул Уотсон.
— Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, — возразил Германн. — Точно так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно место.
— Что вы этим хотите сказать? — растерялся Уотсон.
— Тройка, семерка и туз полностью заслонили в моем воображении образ мертвой старухи, — пояснил свою мысль Германн.
Уставившись на Холмса и Уотсона невидящим взглядом, он заговорил со страстью, неожиданной для человека, который только что казался погруженным в глубокую апатию:
— Тройка, семерка и туз не выходят из моего воображения. Названия сии шевелятся у меня на губах. Увидев молодую девушку, я восклицаю: «Как она стройна! Настоящая тройка червонная!» У меня спрашивают: который час? Я отвечаю: без пяти минут семерка. Всякий пузатый мужчина напоминает мне туза. Тройка, семерка, туз преследуют меня во сне, принимая всевозможные виды. Тройка цветет предо мною в образе пышного грандифлора, семерка представляется готическими воротами, туз огромным пауком.
— Все это происходит с вами сейчас, — холодно прервал излияния Германна Холмс. — А мы интересуемся тем, что было тогда, до того, как старуха явилась к вам с того света и открыла тайну трех карт. Если я вас правильно понял, тогда совесть вас все-таки мучила? Вы не станете этого отрицать?