— И тут, стало быть, вельможа… виноват, я хотел сказать, чиновник этой самой временной комиссии… тут, значит, он и приказал позвать фельдъегеря? — спросил Холмс.
— Именно!.. Ах, говорит, ежели вы, говорит, хотите теперь же лакомить себя котлетками и в театре, понимаете, так уж тут извините. В таком случае ищите сами себе средств. А фельдъегерь уже за дверью стоит: трехаршинный мужчина, и ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков — словом, дантист эдакой…
— Дантист? — удивился Уотсон. — При чем тут дантист?
— Ах, боже мой, ну до чего вы непонятливы, друг мой, — обернулся к нему Холмс. — Это иносказание. Господин Копейкин хочет сказать, что ручища у фельдъегеря самой природой приспособлена для того, чтобы выбивать зубы у ямщиков.
— Какой ужас! — воскликнул Уотсон, до которого наконец дошел смысл иносказания.
— Ну, тут меня, раба божьего, в тележку, — продолжал свой рассказ второй Копейкин. — Еду я, стало быть, на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждаю: «Хорошо, думаю, вот ты мол, говоришь, чтобы я сам поискал средств… Хорошо, думаю. Я, думаю, найду средства».
Первый Копейкин при этих словах оживился.
— Мои мысли, сударь! — воскликнул он. — Слово в слово.
— Позвольте, — обернулся к нему Холмс. — Значит, и вы тоже решили изыскать средства? И, как можно судить, средства противозаконные?
— Так точно-с! — отвечал первый Копейкин.
— Но ведь вы, сколько я могу судить, в отличие от этого господина, человек законопослушный?
— Так точно-с. Законопослушный. Однако, будучи доведен до отчаяния, не в силах снискать себе пропитание честным трудом, вынужден был по необходимости…
— А я что, не по необходимости? — прервал его второй Копейкин. — Бутылка французского вина да какая-нибудь этакая котлетка деваляй — это разве не предмет первейшей необходимости для человека, который, не щадя живота своего…
— Я вам говорила, сударь, что вот этот и есть настоящий капитан Копейкин! — вновь вмешалась дама приятная во всех отношениях.
— Нет, тот настоящий! — немедленно возразила ей просто приятная дама.
— Нет, этот!!!
Холмс и Уотсон давно уже сидели в уютных креслах в своей старой холостяцкой квартире на Бейкер-стрит, а в ушах у них все еще раздавалось: «А я вам говорю, тот!» — «А я говорю — этот!»
Убедившись, что Уотсон наконец пришел в себя, Холмс обратился к нему с обычным своим вопросом:
— Ну-с? Что скажете, друг мой? Есть у вас какая-нибудь рабочая гипотеза, которая могла бы объяснить всю эту неразбериху?
— Да… Я, кажется, понял, в чем тут дело, — глубокомысленно заметил тот. — Вы ведь знаете, Холмс, что каждый свидетель обычно излагает свою версию события. Не то что чей-нибудь рассказ, но даже то, что он видел собственными глазами, каждый склонен понимать и истолковывать по-своему. Вот я и подумал…
— Ну, ну? Смелее, Уотсон! Что же вы подумали? — подбодрил его Холмс.
— Я подумал, что первый капитан — это, так сказать, дитя воображения первой дамы. А второй — плод фантазии ее подруги.
— В остроумии вам не откажешь, — улыбнулся Холмс. — Что я могу вам сказать? Гипотеза ваша весьма правдоподобна. Но, к сожалению, совершенно неверна. Дело в том, друг мой, что оба этих капитана, как я уже намекал вам, настоящие. То есть, строго говоря, настоящий — один. Но оба безусловно подлинные.
— Ничего не понимаю! — возмутился Уотсон. — Настоящий один, а подлинные оба! Как это может быть?
— Сейчас объясню, — успокоил его Холмс. — Закончив первый том «Мертвых душ», Гоголь, перед тем как отправить рукопись в печать, послал ее, как это полагалось, в цензуру. После долгих мытарств разрешение печатать книгу было наконец получено. Однако «Повесть о капитане Копейкине» цензура не пропустила. Сохранилось письмо цензора Никитенко к Гоголю. Оно у меня есть. Если хотите, можете с ним ознакомиться.
— Конечно, хочу! — воскликнул Уотсон.
Достав из бюро письмо, Холмс передал его Уотсону, отчеркнув ногтем несколько строк.
— Все письмо читать не обязательно, — сказал он. — Прочтите только вот это место, относящееся к капитану Копейкину.
— «Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина, — медленно прочел Уотсон. — Ничья власть не могла защитить его от гибели».
— А теперь прочтите вот это, — сказал Холмс, протягивая Уотсону еще одно письмо.
— А это что?
— Ответ Гоголя на письмо Никитенко.
Уотсон бережно развернул гоголевское послание и прочел:
— «Признаюсь, уничтожение Копейкина меня много смутило, это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь залатать ту прореху, которая видна в моей поэме… Вы сами можете видеть, что этот кусок необходим…»
— Как видите, Уотсон, — прервал его Холмс, — сам Гоголь, в отличие от вас, считал этот эпизод не только нужным, но совершенно необходимым. Он полагал, что исключение «Повести о капитане Копейкине» из текста «Мертвых душ» нанесет его поэме непоправимый урон. «Без Копейкина, — писал он в эти дни, — я не могу и подумать выпустить рукописи». В другом письме он говорит: «Я решился не отдавать его никак!» Короче говоря, Гоголь решил любой ценой спасти своего «Копейкина» от красного цензорского карандаша.
— Но каким образом?
— Читайте дальше письмо Гоголя к Никитенко. Там все сказано.
Уотсон вновь приблизил к глазам текст гоголевского письма и прочел:
— «Мне пришло на мысль: может быть, цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина; я выбросил все, даже министра, даже слово „превосходительство“. В Петербурге, за отсутствием всех, остается только одна временная комиссия. Характер Копейкина я вызначил сильнее, так что теперь ясно, что он сам причиною своих поступков, а не недостаток сострадания в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, все теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы то ни было отношении. Молю вас возвратить мне это место и скорее сколько возможно, чтобы не задержать печатанья».