По следам знакомых героев - Страница 66


К оглавлению

66

— Ах, так это, значит, мой список сбил вас с толку? — саркастически произнес Холмс.

— Пушкин… Гоголь… Белинский… Добролюбов, — продолжал Уотсон. — Какие имена! Какие мощные авторитеты! Нет, Холмс, уж лучше бы я обходился своим собственным скудным умишком. Но вы внушили мне, что сперва надо во что бы то ни стало прочесть всю критическую литературу, узнать все существующие точки зрения, а уж только потом свое собственное мнение составить. И вот вам результат…

— Да чем он плох, этот результат?!

— Тем, что раньше у меня хоть какое-то мнение было. А теперь… — Уотсон снова махнул рукой.

— Я думал, да и вы тоже мне это твердили, — продолжал он, — что Чацкий — один из самых блестящих людей своего времени. Светлый ум… Человек редкого душевного благородства… Да что долго говорить: будущий декабрист, этим все сказано.

— Ну-ну? И что же? — подбодрил его Холмс.

— А вот послушайте, что они все про него пишут! Я нарочно все их высказывания про Чацкого на отдельный листок выписал!

Уотсон развернул сложенный вчетверо блокнотный листок, водрузил на нос очки и прочел:

— «Чацкий совсем не умный человек…» Знаете, кто это сказал?

— Знаю, — кивнул Холмс. — Пушкин. Однако запомните, Уотсон, никогда не следует обрывать цитату на середине.

— Пожалуйста, — обиделся Уотсон. — Могу и целиком процитировать. «В комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли ты…». — Уотсон пояснил: — Это он Бестужеву пишет. — И продолжал читать. — «А знаешь ли ты, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком — именно с Грибоедовым — и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что он говорит, очень удачно. Но кому он говорит все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляда знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед репетиловыми».

Дочитав цитату до конца, Уотсон торжествующе поглядел на Холмса.

— И эта мысль Пушкина поставила вас в тупик? — спросил Холмс.

— Ах, дорогой мой Холмс! — горестно воскликнул Уотсон. — Если бы только один Пушкин так думал!.. Сейчас я вам еще почитаю, послушайте!

И, снова водрузив на нос очки, он прочел:

— «Такое скопище уродов общества должно было вызвать отпор ему в другую крайность, которая обнаружилась в Чацком. В досаде и в справедливом негодовании противу их всех Чацкий переходит также в излишество, не замечая, что через этот невоздержанный язык свой он делается сам нестерпим и даже смешон». Каково? — негодующе воззрился он на Холмса. — Смешон! Это про Чацкого! И знаете, кто это написал?

— Знаю, — кивнул Холмс. — Гоголь. Надеюсь, вы не станете отрицать, что этот писатель понимал толк в смешном. И уж если он…

— Вот именно! — в крайнем возбуждении прервал его Уотсон. — А сейчас я позволю себе прочесть вам небольшую выдержку из Белинского.

Уткнувшись снова в свой листок, он прочел:

— «Кто, кроме помешанного, предается такому откровенному и задушевному излиянию своих чувств на бале, среди людей, чуждых ему?» Вы слышите, Холмс? Великий критик называет Чацкого помешанным! То есть он говорит о нем точь-в-точь то же самое, что Фамусов, Софья, Загорецкий и все эти мерзавцы, распустившие про несчастного Чацкого слух, будто бы он… того… спятил…

— Сделайте милость, Уотсон — прервал его Холмс, — дочитайте все-таки цитату до конца.

— Пожалуйста!

Уотсон стал читать дальше, всем своим видом, а также интонацией подчеркивая, что лично он никакой ответственности за прочитанное не несет.

— «Самое смешное лицо в комедии — господин Чацкий. Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором он говорит. Неужели войти в общество и начать всех ругать в глаза дураками и скотами — значит быть глубоким человеком? Что бы вы сказали о человеке, который, войдя в кабак, стал бы с воодушевлением и жаром доказывать пьяным мужикам, что есть наслаждение выше вина — есть слава, любовь, наука, поэзия, Шиллер… Это новый Дон Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади».

Дочитав, он посмотрел на Холмса с таким видом, словно хотел сказать: «Вот так. Хотите верьте, хотите нет…» Но на Холмса и цитата из Белинского как будто особого впечатления не произвела.

— Что ж, — невозмутимо заметил он. — Это примерно то же, что говорил Пушкин. Разве только выражено чуть больше запальчиво! Так ведь недаром Белинского называли неистовым Виссарионом. Он все свои мысли выражал с несколько преувеличенной страстностью.

— Ну да, — согласился Уотсон. — Я же вам говорю: они все словно сговорились! Один только Добролюбов о Чацком чуть-чуть иначе отозвался. Если б не он, я бы окончательно запутался.

— А-а, — оживился Холмс. — Добролюбов вам, стало быть, все-таки помог понять, в чем тут дело?

— Во всяком случае, он натолкнул меня на одну мысль. Но прежде, чем поделиться ею, я, если позволите, прочту вам, что он пишет.

Уотсон снова раскрыл свой блокнот и прочел:

— «Вспомните, как тупы и нелепы все комические лица у Грибоедова и даже Фонвизина. Правда, им в придачу выводились иногда в комедиях и идеальные лица; но выводились именно в придачу. Они играли роль греческого хора и обязаны были пояснять недогадливым зрителям, что представленные им глупые лица — действительно глупы. Для этой цели, между прочим, у Грибоедова выведен Чацкий…»

66